Первый кукольник

 Дина Рубина
 7 августа 2010
 3031

Первой куклой был отец, причем поломанной куклой: у всех пап были две руки, у Ромки — одна, точнее, одна с четвертинкой: когда жестикулировал, а свое легкое заикание он компенсировал жестикуляцией — четвертинка тоже вступала в разговор — этакая группа поддержки левой. До несчастья Ромка все свободное время проводил в бильярдных, поэтому рука сохранила пластичность и невероятную ловкость. Левой он подбрасывал луковицу, а остатком правой ловил ее где-то под мышкой, когда не бывал пьяным, само собой. А карты, карты! Как он сдавал их, тасовал и разбрасывал — двурукий позавидует! Огрызком правой мог размешивать, двигать по столу… аттракцион было жутковатым, но впечатляющим. Он, между прочим, и плавал прекрасно: малой ручкой (Петя ненавидел слово «культя» и никогда его не произносил, в отличие от издерганной и не сдержанной на язык матери), загребал быстро-быстро, как маленьким моторчиком.

Но отец был и первым кукольником. Дело не в том, что он умел смастерить игрушку из пустяка, — он умел ее оживить. Вынимал из кармана несвежий и просторный, как поле, носовой платок, расстилал его на приподнятом к подбородку колене… удивительно ловко скатывал в колбаску, и, придерживая то четвертинкой руки, то подбородком, то носом, ловко вытаскивал, завязывал концы. С одной стороны получался хвост, с другой два круглых ушка… и вот уже грязно-белая, с синей полосой на спинке мышь взбегает вверх по его руке, незаметно подгоняемая согнутыми пальцами. Набегавшись по его плечам, мышь распадалась, из нее, как бабочка из гусеницы, вылуплялась муха с двумя грустно обвисшими крыльями, которая надевалась на указательный палец и летала вокруг Петиной макушки, напевая задумчивым навозным басом: «Вот кабы мне валенки, полуш-ш-у-у-бчик маленький, да теплые ш-ш-ш-таны… — то ж-ж-ж-ила б я... до весны!»
Руку он потерял так же нелепо, как и жил, так же нелепо, как из благодатного Львова попал на Сахалин — через драку: зима, метель, видимость — ноль, машина (военный бортовой ЗИЛ с тентом) застряла в снегу, и вдвоем с сослуживцем они пытались ее откопать. Сослуживец не слишком усердствовал, предпочитая давать советы, отец полез того учить «по-нашенски»… дал раза в морду, потерял равновесие, рухнул в снег… и тут болван-солдатик за рулем резко сдал назад.
А дальше уже на извечных полозьях беды покатилось: сложная операция в Хабаровске, высокая ампутация, комиссование… и — финита, как сам он любил повторять, Кончита — малогабаритка в одной из пятиэтажек «верхнего» города и должность охранника на проходной бумзавода (почитаемая, впрочем, большой удачей: бумажный комбинат, построенный еще японцами, был ядром, вокруг которого роился городок Томари — тысяч восемь населения, две школы, больница, пирс, горнолыжная трасса и небольшой лиственничный парк с искусственным озером)...
На территории комбината, между прочим, были и бассейн, и комнаты отдыха, и даже бильярд. Тот самый проклятый бильярд, который стал последним средством его самоутверждения.
Уходя в загул дня на три, отец непременно цеплял на любую одежду, даже на спортивную куртку, памятный знак ВЧК-КГБ, искренне веря, что литой золотой кортик на щите поднимает его авторитет в среде игроков.
Вообще бывший капитан погранвойск Роман Петрович Уксусов был глумливо-азартен, вспыльчив и невероятно драчлив. Русским был лишь наполовину: новгородские древние родники благородных кровей помалкивали, проявляясь лишь в проникновенном взгляде синих глаз, который он в конце концов и пропил. Зато вторая, взрывоопасная половина вмещала в себя Б-г знает какую экзотику: были там и пленный итальянец, и тихая осетинка, привезенная дедом невесть откуда и прожившая рядом с ним бессловесную жизнь; бушевал у него в крови заядлый западенец и выпить не дурак, дядька по матери Петро Галицкий, да и невесть кого еще могло занести в то мутное русло загульной, разливанной материнской его родни. Вот от них-то, от этих смутьянов, кровь не давала покоя ни семье, ни самому капитану Уксусову. Жизнь его, как горько повторяла жена Катя, стояла на трех китах, на трех «б»: бутылка, бл…, бильярд.
Еще малышом Петя смутно помнил какой-то прокуренный, загустевший от мата подвал и зевак, глазеющих, как Ромка одной левой вгоняет в лузу шар: левой, с кием, прицеливался, а правой ручкой поддерживал левую, чтоб не дрожала.
Ну и женщины, самые разные, липли к нему целым роем, частенько скрашивая его ночные дежурства. «На васильки, — повторяла мать с непередаваемой усталостью в голосе, — на васильки его летят, как пчелки. Он же глянет, подлец, — ему и подмигивать не нужно».

Проиграв в битве с этим его триумвиратом, мать с Ромкой развелась и вышла замуж за Мишу, интеллигентного редактора местной газеты «Заря коммунизма». Отец смириться не смог. Раза три в неделю он являлся, бил окна, бил Мишу (мать, правда, не трогал никогда: коронное восклицание его, шута горохового: «Будь проклят тот, кто на женщину руку поднимет!») — одним словом, комедия, чистый фарс, кукольный театр какой-то, и притом натуральное хулиганство.
Однажды Ромка выкрал пятилетнего сына из детского сада, и в компании каких-то каторжного вида бродяг они три дня болтались в окрестностях Томари… В памяти мальчика остались оранжевые — в травяном ковре вдоль берега — всполохи «саранок», местных приморских лилий; ночное черное, с кинжальным блеском от багровой луны, море, костер на берегу, сумка с древесным углем и ракушки на мокром песке, белесо-перламутровые с исподу.
Еще запомнился осужденный за убийство Серега — мужичок лет сорока, с детским неподвижным лицом, пригвожденным ножевым ранением в шею к кряжистому, очень мужскому и грозному телу, — который учил отца, как быстро засаливать огромную кету, а вечером у костра рассказывал, как после отсидки шел зимой до рыбного стана километров тридцать по безлюдному берегу моря — без денег, без крошки съестного, с одним ножом за голенищем валенка.
Затем милиция их нашла, мальчика вернули в семью, Ромку продержали в кутузке, но в конце концов выпустили со строгим предупреждением не приближаться к дому бывшей супруги ближе, чем на километр.
Через двадцать минут после того как подписал какую-то ихнюю бумагу, он уже гонял явившегося с работы редактора по двору со всей ревнивой отчаянной страстью, настигая и сшибая его с ног кулаком левой.
Травмированный этими оленьими боями, отчим Миша исчез на следующее утро, обойдясь без объяснительных записок. По слухам, уехал в Хабаровск, да и странно еще, что не в Самарканд какой-нибудь.
Ромка же лежал на пороге ровно трое суток: явился трезвым, чисто выбритым, сурово-покаянным; лег навзничь и сказал: «Не встану». Так и лежал, проникновенно глядя со дна своей проклятой щербатой души несусветными синими глазами. И на четвертый день Катя сдалась: то ли переступить через эти глаза не смогла, то ли всерьез была польщена. Ну а что прикажете с ним делать? И жизнь потекла ровно такая, какой была до их развода: Ромка был неисправим, и хотя с бабами чуток притормозил, от белой головки спасения не ожидалось.
Кстати, о белой головке. Завидя ее, он по-доброму веселел, остроумно и галантно шутил, синие его глаза приобретали еще более нежное выражение, а рука… рука, та вообще становилась говорящей. Открывал он бутылку одной левой виртуозно. У Пети в памяти осталась только «Московская». В «Столичной» крышка закручивалась, открывать ее одному было несподручно, а металлическую крышечку «Московской» стоило лишь потянуть за хвостик. Ромка водружал бутылку на стол, обнимал ее ручкой, как маленькую изящную женщину… Затем левой — указательным сверху, большим снизу — нажимал одновременно, крышечка с сухим звуком улетала под диван, и воцарялась любимая его музыка: буль, буль, буль, буль…
Сына он любил светлой своей половиной — самозабвенно и драматично. Раз в жизни лишь отлупил, в шестом уже классе, — и за настоящую провинность: тот стащил его руку.
О! Вот тут надо подробней — о руке.
Протез у Ромки, само собой, был — его справили еще в Южно-Сахалинске, после ампутации. Он называл его «Смерть инвалиду!» (весил тот килограммов пять, цвета был мертво-воскового, у плеча — дерматиновые ремешки) и носить отказывался даже по праздникам. Раза два только надел: для фотографии с Катей на годовщину свадьбы — в фотоателье-пятиминутке. Вот для пятиминутки, говорил, протез годится. Однако слова этого, «протез», не выносил, не произносил, обходился эвфемизмом, в котором сквозило даже некоторое почтение: страшное мертвое приспособление носило гордое имя «рука». Хранилась она в диване, и если забывчивый человек невзначай открывал диван — вытащить, к примеру, ватное одеяло на зиму, — в первое мгновение можно было рехнуться от ужаса. В детстве Петя руки боялся, до шестого класса примерно боялся, пока не понял, что она тоже — кукла.
Сначала он привыкал к ней: рывком подняв диванное ложе, вперялся взглядом в ампутированную на вид конечность и, не отводя глаз, смотрел и смотрел… В конце концов страх ушел совершенно, и однажды он приволок ее, укутав в пальто, на контрольную по геометрии. Когда в конце урока математичка — скособоченная детским полиомиелитом, с выпуклыми линзами в очках, — спросила: «Кто готов, поднимите руку», — Петя вытащил из-под парты и поднял это мертво-восковое, ужасное...
Реакция зрителей вознаградила его сполна: визг девчонок, багровое лицо учительницы в ореоле вздыбленных седых кудрей, затем — карцер. Так называлась темная кладовка за кабинетом директора, страшная для кого угодно, только не для Пети: было там уютно и славно, ибо хранились, вернее, валялись, как попало, на полках устаревшие или негодные приборы из кабинетов физики, анатомии и географии, и Ромка, например, с любой из этих грязных колб, сломанных весов, черепа с повисшей на одном винте челюстью и прочего упоительного барахла мог бы показать настоящий класс — все бы ожило, двигалось, танцевало и пело.
Жалко, думал Петя, что отца тут нет.
Однако отец как раз и явился, и выволок его из карцера. Оказывается, заперев Петю, директор послал к нему домой хорошего ученика, и тот уныло поплелся — с черной меткой... Минут сорок топтался у подъезда в страшной тоске, выбирая меж гневом директора и всем известным характером Петькиного отца. Тот, разбуженный после ночной смены и не успевший принять лекарства, примчался в школу, бледный от бешенства. Между прочим, впоследствии признался, что всю дорогу серьезно размышлял — кому врезать: сыну или директору, — и лишь завидев здание школы, решил сей мучительный вопрос в пользу директора.
Путь из школы и последующая экстравагантная экзекуция запомнились мальчику навсегда: вцепившись левой в воротник школьной курточки, отец волок сына за шиворот, зажав под мышкой огрызка правой свою гордую бледную руку. Этим же предметом он и отдубасил Петю дома, роняя протез, поднимая его с пола и снова швыряя в сына. Тот орал не от боли, а скорее от восторженного ужаса: вид летающей по комнате мертвой руки завораживал — рука сама дралась!
Его исключили из школы на неделю, и он был абсолютно счастлив…

Дина РУБИНА, Израиль
Фото Миши ЛЕВИТА

 



Комментарии:

  • 19 октября 2010

    Гость

    Блестяще. Лучше невозможно!!!


Добавить комментарий:


Добавление пустых комментариев не разрешено!

Введите ваше имя!

Вы не прошли проверку на бота!


Дорогие читатели! Уважаемые подписчики журнала «Алеф»!

Сообщаем, что наша редакция вынуждена приостановить издание журнала, посвященного еврейской культуре и традиции. Мы были с вами более 40 лет, но в связи с сегодняшним положением в Израиле наш издатель - организация Chamah приняла решение перенаправить свои усилия и ресурсы на поддержку нуждающихся израильтян, тех, кто пострадал от террора, семей, у которых мужчины на фронте.
Chamah доставляет продуктовые наборы, детское питание, подгузники и игрушки молодым семьям с младенцами и детьми ясельного возраста, а горячие обеды - пожилым людям. В среднем помощь семье составляет $25 в день, $180 в неделю, $770 в месяц. Удается помогать тысячам.
Желающие принять участие в этом благотворительном деле могут сделать пожертвование любым из предложенных способов:
- отправить чек получателю Chamah по адресу: Chamah, 420 Lexington Ave, Suite 300, New York, NY 10170
- зайти на сайт http://chamah.org/donate;
- PayPal: mail@chamah.org;
- Zelle: chamah212@gmail.com

Благодарим вас за понимание и поддержку в это тяжелое время.
Всего вам самого доброго!
Коллектив редакции