Памяти Михаила Дорна

 Материал подготовили Римма Дорн и Майя Фолкинштейн
 9 августа 2017
 422

Михаила Дорна — одного из наиболее известных и авторитетных театральных директоров и концертных администраторов в столичной творческой среде, кажется, не знал лишь тот, кто к этому кругу не принадлежал. И едва ли не каждый, кому довелось с Михаилом Сергеевичем сотрудничать — будь то артист или режиссер, заведующий литературной или постановочной частью, любого своего последующего руководителя невольно сравнивал с Дорном. Впрочем, иначе и быть не могло. Ведь мало кто из коллег Михаила Сергеевича обладал таким колоссальным опытом, приобретенным в течение своей долгой, насыщенной яркими событиями жизни

Об этих событиях — счастливых и трагических, о встречах с выдающимися людьми Михаил Дорн собирался рассказать в мемуарах, работу над которыми начинал неоднократно. Однако в силу разных обстоятельств она была прервана. А в 2014-м Михаил Сергеевич скончался.

Но остались главы чрезвычайно эмоциональных воспоминаний. Благодаря чему у всех желающих есть возможность прикоснуться к биографии этого уникального человека. А также — попытаться раскрыть некоторые секреты его профессии, которой он, кстати, обучился сам, не имея диплома о специальном образовании.

 

Михаил Дорн: «Все чаще думаю о том, что было давно…»

Вместо вступления

В последнее время со мной происходит что-то странное. Я все чаще думаю о том, что было очень давно. Мне уже много лет — ведь я родился 2 марта 1926 года, но я помню все, что было восемьдесят с лишним лет назад. Помню, как звали собак, живших у нас во дворе. Помню, как звали коз, пасшихся возле нашего домика в Подсолнечной. Помню имена своих первых друзей. Им тогда было по пять-семь-восемь лет, а мне — всего четыре. С этого раннего возраста, собственно, и ведут отсчет мои воспоминания, которые хочется начать с рассказа о моей семье. Тем более что семья эта была не совсем обычной.

 

Детство. Начало войны

Мама, Елизавета Абрамовна Глубоковская, была дочерью известного украинского музыкального деятеля Абрама Леонтьевича Натанзона. Три его дочери и сын стали музыкантами. Мама показывала мне фотографии выдающегося скрипача Якова Хейфица, подаренные деду с надписью «Моему учителю». А также — благодарности других знаменитых музыкантов, которые почтительно к нему относились. Но, как это ни странно, деда я лично никогда не видел. Не видел и почти никого из маминых родственников. Как-то не сложились у мамы отношения с ними. Возможно, потому что она рано оторвалась от родного дома. Мама была актрисой и, судя по фотографиям, красивой женщиной. С каким-то мужчиной она уехала в Швейцарию, прожила там год или полтора, поснималась в местных черно-белых немых фильмах. И вернувшись в Россию, поступила в труппу Камерного театра. Там мама и познакомилась с Борисом Глубоковским, о котором и сегодня сохранилось много сведений в специальной, искусствоведческой литературе и даже в интернете.

Глубоковский был выпускником Московского университета, но по научной стезе не пошел, предпочтя заняться творчеством. Борис Александрович служил актером в Камерном театре. И вот что о его артистических данных писал педагог, журналист Борис Николаевич Ширяев: « Речью он владел превосходно, а темперамент и глубокий, раскатистый «львиный» голос делали его не только увлекательным, но огненным, умевшим захватить слушателей оратором». Занимался Глубоковский также режиссерской и журналистской деятельностью, пробовал себя и в качестве драматурга. Дружил Глубоковский и с Сергеем Есениным (особенно в последние годы жизни поэта). Словом, по воспоминаниям современников, он принадлежал к числу «типичных представителей богемы, сочетавших одаренность с удивительной беспутностью».

Вот за такого интересного человека мама и вышла замуж. Через год у них родился сын Юра. Но в 1924 году Борис Александрович Глубоковский был арестован. Его осудили на десять лет и отправили на Соловки. Но он и там смог проявить свои незаурядные способности: принимал активное участие в деятельности Соловецкого театра, печатался в журнале ОГПУ «Соловецкие острова», был одним из организаторов самостоятельного театрального коллектива «ХЛАМ», что расшифровывалось как «художники, литераторы, актеры, музыканты». Его не стало в 1937-м, но обстоятельства его смерти по сей день неизвестны…

А через несколько месяцев после ареста Глубоковского от скарлатины умер Юра. И мама осталась совсем одна. В то время в оркестре Камерного театра работал мой отец, чья молодость тоже была бурной. Одно время он был белогвардейским офицером, потом перешел на сторону «красных». В 1924 году добровольно вышел из партии и устроился скрипачом в Камерный театр, где и встретился с моей мамой.

Жизнь моих родителей складывалась сложно. Между ними было сильное чувство, но когда папа привел маму домой, его отец этому сильно воспротивился. Он был убежденным антисемитом и, когда узнал, что его предполагаемая (или уже — настоящая) невестка — еврейка, то в доме произошел дикий скандал. Правда, со временем дед, Николай Иванович Дорн, все же дал молодой семье комнату в его большой квартире, где уже проживали он с бабушкой, тетя Надя и ее сын Сергей.

Моя бабушка — Мария Васильевна Дорн-Глазуноваа была очень мудрым и образованным человеком. Окончила Сорбонну (а в ее время в Сорбонне училось мало женщин), знала семь языков. Свободно читала по-французски, по-английски, по-немецки. В годы моего детства была такая серия «Золотая библиотека для мальчиков и молодых людей». Бабушка много мне читала вслух книг именно из этой серии. Читала на иностранных языках, но так, как будто это было написано по-русски.

Бабушка была очень религиозна. Один раз, когда мне было лет семь-восемь, я стал свидетелем страшной сцены. Бабушка вдруг упала на колени и стала биться лицом об пол. При этом она не кричала — вопила: «Не ведают, что творят! Их Б-г накажет! Не ведают, что творят!» Это было в момент взрыва храма Христа Спасителя. Успокоить ее домашним стоило большого труда, а это было необходимо — все-таки обнаруживать свои истинные чувства тогда было уже небезопасно. Вдобавок у нас в доме собирались приятели отца, сочувствовавшие прежнему режиму. Мне запомнилось, как на православные праздники после застолья или во время него все шепотом напевали: «Алаверды! Господь с тобою! Алаверды! Алаверды! Хотя бы в рубище убогом, Алаверды, Алаверды!» Я тогда не до конца понимал смысл этой песни (честно говоря, не совсем ясен он мне и сегодня), но, тем не менее, смутно догадывался, что слова эти выражала несогласие гостей нашего дома со всем происходившим за его стенами.

А сколько еще они не знали! Ведь уже шли аресты, начались расстрелы, издевательства над священниками, многие из которых бывали у нас дома. Хорошо помню, когда я и мой брат Сережка недоедали хлеба и бросали его, бабушка смотрела на нас с очень неприязненным выражением лица и говорила: «Отец Алексий в тюрьме, я сушу ему сухари, чтобы он не умер от голода, а вы выбрасываете хлеб! Вы не имеете права этого делать!»

Вот такой была моя бабушка — немного странной, но по сути своей очень порядочной и благородной женщиной. По полгода мы жили вместе с ней в Подсолнечной. В небольшом деревянном домике на 60-м километре Ленинградского шоссе. Жила там и бабушкина сестра — тетя Клавдия. В прошлом она, вероятно, была очень состоятельна. Потому что висевшие у нее иконы, ризы и оклады были в таком изобилии и такого качества, что я позже, приходя в большие храмы, ничего подобного не видел. Эти предметы церковной утвари периодически носили в Торгсин, чтобы купить продукты питания.

Тетя Клавдия, естественно, не приняла революцию. Ее мужа расстреляли. Но, тем не менее, она как-то сумела приспособиться к новой власти. И, несмотря на то что окончила Институт благородных девиц, а, возможно, и благодаря этому, многое умела делать. Даже организовала какое-то небольшое натуральное хозяйство. У нее были две козы, которых звали Динка и Мэри. Тетя Клава их доила и из этого молока делала творог и пасху традиционной пирамидальной формы. Эту пасху мы потом ходили святить в церковь около Рижского вокзала, по-моему, она называлась церковь Святой Троицы.

Меня крестили, когда я был маленьким мальчиком. В том же храме, что и маму. Бабушка учила меня причащаться. Часто я стоял со свечами на службе. Наверное, привитая бабушкой религиозность и поспособствовала тому, что впоследствии из меня не получился ни пионер, ни комсомолец.

В 1941 году началась война. Отец тогда работал руководителем какого-то небольшого оркестра, который обслуживал кинотеатр где-то на Басманной и носил имя Третьего Интернационала. Я в то время был весьма недисциплинированным мальчишкой. Имел велосипед и постоянно делал на нем разные трюки. Отец в начале войны добровольно ушел в Народное ополчение, взяв с меня обязательство, что я пойду вместе с ним. А мне не было еще и 16-ти. Но меня путем каких-то договоренностей приняли во взвод самокатчиков. Нас было человек двадцать. Мы входили в дивизию Народного ополчения и считались разведчиками (!)

Чем закончилась история с Народным ополчением, кажется, всем известно. Почти никого не осталось в живых. Отцу, в прошлом офицеру, удалось спасти малую часть той роты, в которой он служил. Мне тоже повезло выбраться из окружения и прибыть в центр мобилизации, где переоформлялись другие части и подразделения.

атериал подготовили Римма Дорн и Майя Фолкинштейн

 

Материал подготовили Римма Дорн и Майя Фолкинштейн

Продолжение следует



Комментарии:


Добавить комментарий:


Добавление пустых комментариев не разрешено!

Введите ваше имя!

Вы не прошли проверку на бота!