Михаил Дорн: «Всё чаще думаю о том, что было давно…»

 Материал подготовили Римма Дорн и Майя Фолкинштейн
 15 августа 2017
 154

Памяти Михаила Дорна К читателям Михаила Дорна — одного из наиболее известных и авторитетных театральных директоров и концертных администраторов в столичной творческой среде, кажется, не знал лишь тот, кто к этому кругу не принадлежал. И едва ли не каждый, кому довелось с Михаилом Сергеевичем сотрудничать — будь то артист или режиссер, заведующий литературной или постановочной частью, любого своего последующего руководителя невольно сравнивал с Дорном. Впрочем, иначе и быть не могло. Ведь мало кто из коллег Михаила Сергеевича обладал таким колоссальным опытом, приобретенным в течение долгой, насыщенной яркими событиями жизни.  Об этих событиях — счастливых и трагических, о встречах с выдающимися людьми Михаил Дорн собирался рассказать в мемуарах, работу над которыми начинал неоднократно. Однако в силу разных обстоятельств она была прервана. А в 2014-м Михаил Сергеевич скончался. Но остались главы чрезвычайно эмоциональных воспоминаний. Благодаря чему у всех желающих есть возможность прикоснуться к биографии этого уникального человека. А также — попытаться раскрыть некоторые секреты его профессии, которой он, кстати, обучился сам, не имея диплома о специальном образовании.

Вместо вступления
В последнее время со мной происходит что-то странное. Я все чаще думаю о том, что было очень давно. Мне уже много лет — ведь я родился 2 марта 1926 года, но я помню все, что было восемьдесят с лишним лет назад. Помню, как звали собак, живших у нас во дворе. Помню, как звали коз, пасшихся возле нашего домика в Подсолнечной. Помню имена своих первых друзей. Им тогда было по пять-семь-восемь лет, а мне — всего четыре. С этого раннего возраста, собственно, и ведут отсчет мои воспоминания, которые хочется начать с рассказа о моей семье. Тем более что семья эта была не совсем обычной.


Детство. Начало войны
Мама, Елизавета Абрамовна Глубоковская, была дочерью известного украинского музыкального деятеля Абрама Леонтьевича Натанзона. Три его дочери и сын стали музыкантами. Мама показывала мне фотографии выдающегося скрипача Якова Хейфица, подаренные деду с надписью «Моему учителю». А также — благодарности других знаменитых музыкантов, которые почтительно к нему относились. Но, как это ни странно, деда я лично никогда не видел. Не видел и почти никого из маминых родственников. Как-то не сложились у мамы отношения с ними. Возможно, потому что она рано отор­валась от родного дома. Мама была актрисой и, судя по фотографиям, красивой женщиной. С каким-то мужчиной она уехала в Швейцарию, прожила там год или полтора, поснималась в местных черно-белых немых фильмах. И вернувшись в Россию, поступила в труппу Камерного театра. Там мама и познакомилась с Борисом Глубоковским, о котором и сегодня сохранилось много сведений в специальной, искусствоведческой литературе и даже в интернете.
Глубоковский был выпускником Московского университета, но по научной стезе не пошел, предпочтя заняться творчеством. Борис Александрович служил актером в Камерном театре. И вот что о его артистических данных писал педагог, журналист Борис Николаевич Ширяев: «Речью он владел превосходно, а темперамент и глубокий, раскатис­тый «львиный» голос делали его не только увлекательным, но огненным, умевшим захватить слушателей оратором». Занимался Глубоковский также режиссерской и журналистской деятельностью, пробовал себя и в качестве драматурга. Дружил Глубоковский и с Сергеем Есениным (особенно в последние годы жизни поэта). Словом, по воспоминаниям современников, он принадлежал к числу «типичных представителей богемы, сочетавших одаренность с удивительной беспутностью».
Вот за такого интересного человека мама и вышла замуж. Через год у них родился сын Юра. Но в 1924 году Борис Александрович Глубоковский был арестован. Его осудили на десять лет и отправили на Соловки. Но он и там смог проявить свои незаурядные способности: принимал активное участие в деятельности Соловецкого театра, печатался в журнале ОГПУ «Соловецкие острова», был одним из организаторов самостоятельного театрального коллектива «ХЛАМ», что расшифровывалось как «художники, литераторы, актеры, музыканты». Его не стало в 1937-м, но обстоятельства его смерти по сей день неизвестны…
А через несколько месяцев после ареста Глубоковского от скарлатины умер Юра. И мама осталась сов­сем одна. В то время в оркестре Камерного театра работал мой отец, чья молодость тоже была бурной. Одно время он был белогвардейским офицером, потом перешел на сторону «красных». В 1924 году добровольно вышел из партии и устроился скрипачом в Камерный театр, где и встретился с моей мамой.
Жизнь моих родителей складывалась сложно. Между ними было сильное чувство, но, когда папа привел маму домой, его отец этому сильно воспротивился. Правда, со временем дед — Николай Иванович Дорн, все же смирился и даже дал молодой семье комнату в его большой квартире, где уже проживали он с бабушкой, тетя Надя и ее сын Сергей. 
Моя бабушка — Мария Васильевна Дорн-Глазунова была очень муд­рым и образованным человеком. Окончила Сорбонну (а в ее время в Сорбонне училось мало женщин), знала семь языков. Свободно читала по-французски, по-английски, по-немецки. В годы моего детства была такая серия «Золотая библио­тека для мальчиков и молодых людей». Бабушка много мне читала вслух книг именно из этой серии. Читала на иностранных языках, но так, как будто это было написано по-русски.
Бабушка была очень религиозна. Один раз, когда мне было лет семь-восемь, я стал свидетелем страшной сцены. Бабушка вдруг упала на колени и стала биться лицом об пол. При этом она не кричала — вопила: «Не ведают, что творят! Их Б-г накажет! Не ведают, что творят!» Это было в момент взрыва храма Христа Спасителя. Успокоить ее домашним стоило большого труда, а это было необходимо — все-таки обнаруживать свои истинные чувства тогда было уже небезопасно. Вдобавок у нас в доме собирались приятели отца, сочувствовавшие прежнему режиму. Мне запомнилось, как на православные праздники после застолья или во время него все шепотом напевали: «Алаверды! Господь с тобою! Алаверды! Алаверды! Хотя бы в рубище убогом, Алаверды, Алаверды!» Я тогда не до конца понимал смысл этой песни (честно говоря, не совсем ясен он мне и сегодня), но, тем не менее, смутно догадывался, что слова эти выражала несогласие гостей нашего дома со всем происходившим за его стенами.
А сколько еще они не знали! Ведь уже шли аресты, начались расстрелы, издевательства над священниками, многие из которых бывали у нас дома. Хорошо помню, когда я и мой брат Сережка недоедали хлеба и бросали его, бабушка смотрела на нас с очень неприязненным выражением лица и говорила: «Отец Алексий в тюрьме, я сушу ему сухари, чтобы он не умер от голода, а вы выбрасываете хлеб! Вы не имеете права этого делать!»
Вот такой была моя бабушка — немного странной, но по сути своей очень порядочной и благородной женщиной. По полгода мы жили вместе с ней в Подсолнечной. В небольшом деревянном домике на 60-м километре Ленинградского шоссе. Жила там и бабушкина сестра — тетя Клавдия. В прошлом она, вероятно, была очень состоятельна. Потому что висевшие у нее иконы, ризы и оклады были в таком изобилии и такого качества, что я позже, приходя в большие храмы, ничего подобного не видел. Эти предметы церковной утвари периодически носили в Торгсин, чтобы купить продукты питания.
Тетя Клавдия, естественно, не приняла революцию. Ее мужа расстреляли. Но, тем не менее, она как-то сумела приспособиться к новой власти. И, несмотря на то что окончила Институт благородных девиц, а, возможно, и благодаря этому, многое умела делать. Даже организовала какое-то небольшое натуральное хозяйство. У нее были две козы, которых звали Динка и Мэри. 
Наверное, привитая бабушкой религиозность и поспособствовала тому, что впоследствии из меня не получился ни пионер, ни комсомолец.
В 1941 году началась война. Отец тогда работал руководителем какого-то небольшого оркестра, который обслуживал кинотеатр где-то на Басманной и носил имя Третьего Интернационала. Я в то время был весьма недисциплинированным мальчишкой. Имел велосипед и постоянно делал на нем разные трюки. Отец в начале войны добровольно ушел в Народное ополчение, взяв с меня обязательство, что я пойду вместе с ним. А мне не было еще и 16-ти. Но меня путем каких-то договореннос­тей приняли во взвод самокатчиков. Нас было человек двадцать. Мы входили в дивизию Народного ополчения и считались разведчиками (!)
Чем закончилась история с Народным ополчением, кажется, всем известно. Почти никого не осталось в живых. Отцу, в прошлом офицеру, удалось спасти малую часть той роты, в которой он служил. Мне тоже повезло выбраться из окружения и прибыть в центр мобилизации, где переоформлялись другие части и подразделения.
Материал подготовили Римма Дорн и Майя Фолкинштейн
Продолжение следует



Комментарии:


Добавить комментарий:


Добавление пустых комментариев не разрешено!

Введите ваше имя!

Вы не прошли проверку на бота!